Ветер сулит бурю уолтер мэккин

У нас вы можете скачать книгу ветер сулит бурю уолтер мэккин в fb2, txt, PDF, EPUB, doc, rtf, jar, djvu, lrf!

Погода летная, быть скоро вертолету-самолету-драндулету! Она терпеливо ждала его до ночи. Ждала еще день и еще ночь. Потом ее оглушил сон. После сон перешел в какое-то тягучее забытье, она вроде бы отдалилась от себя самой, погрузилась в безвременье.

Спать бы Эле вечным сном в вечной мерзлоте на берегу пустынной, глохлой Эндэ, если б у Акима не было верного, много бед испытавшего друга. Это он, Коля, измученный болезнью, сказал на прощанье Акиму: У Акима частенько побаливали худые северные зубы, и он знал только одно лекарство — анальгин, ел его, будто конфеты-горошек. Сильно болел он только раз, если не считать за болезнь цингу, добытую еще в детстве.

Во вторую или в третью осень, когда он служил под началом Парамона Парамоновича, они припозднились в низовьях, спешили на отстой в Игарскую затишную протоку, но мороз опережал их.

Так с ломом и вынули его из воды. Когда он оказался в игаркской больнице, сквозь толщу жара слышал отдаленно: Ничего столь ужасного, вяжущего руки-ноги он не переживал, как первый укол камфары, который делал Эле. Мысль и память Акима были четкими. Он все делал, как в больнице: Замешательство получилось — куда его ставить, укольчик-то?

В руку бесполезно, болит не рука, в ягодицу не то чтобы стыдно, а как-то все же неловко. Решил под лопатку — все ближе к легким. Он приподнял на узенькой, впалой по хребту, мелко подрагивающей спине теплую рубаху, при свете лампешки и двух свечей, казавшемся ярким в полуслепой избушке, притронулся ладонью к млечно светящейся коже.

Истопыренная позвонками, ребрами, лопатками, спина эта ужималась, проваливалась в отемненную канавку — куда и кольнуть, неизвестно.

Сам от напряжения покрывшийся испариной, Аким забросил больную одеялом и, схватившись за голову, сидел подле стола на чурке, тупо уставившись на квадратик окна, в котором отражались и подрагивали огни свечей и лепестком цвел, чем-то напоминая цветок, найденный у Боганиды, огонь лампы. На марле перед Акимом блестел, переливался шприц, дерзко, с вызовом растопырившись иглой; рядом, на топчане, вниз лицом, как он повернул, так и лежала девушка, больной человек.

У нее рвалось дыхание, да и не было его, считай, дыхания-то, сипение, шум, частые легкие всхлипы, когда не хватает в человеке сил на бред и стоны, когда он уже не на дровах горит, а дотаивает на жарко нагоревшем уголье. Аким подходил к больной, поднимал рубаху, тщательно протирал стеариново светящуюся кожу под крылато вознесенной лопаткой, подносил шприц и тут же в страхе отдергивал его, видя, как корчится маленькое, беспомощное тело, пронзенное иглой, отчего-то вмиг сделавшейся в палец толщиною.

После третьей или четвертой попытки Аким решил снова кипятить шприц — микробы могут… микробы кругом, да и руками заляпал тонкий инструмент. Руки-то, вот они, что крюки, сколько их ни мой, все в наростах… …. Лишь наутро, когда отбелило небо за окном и больная перестала даже всхлипывать, утихла вовсе, он, перекрестившись про себя, будто перед прыжком в воду, задержав дыхание, оттянул слабенькую, мятую кожу на спине больной и, зажмурясь, вонзил иглу, как ему показалось, в пустое место, но, открыв глаза, увидел: Сил его хватило еще на то, чтобы выцедить из шприца жидкость, проспиртованную ватку подержать на махонькой, чуть закровенелой точке укола, осторожно положить шприц на стол.

После чего он хватил на улицу, выдернул рубаху из штанов, тряс ее, пуская холод к телу, хохотал, взрыдывал, обсказывая положение пугливо отскочившей от него Розке: Вот, собаська, и все! А ты, дура, боялась! Понимас, нужда намучит, нужда научит… Фершалом стал… Ё-ка-лэ-мэ-нэ!.. Больная очнулась, не понимая, где она и кто перед нею, увидела склоненное над собою лицо человека, на котором не различались ни брови, ни нос, ни губы, все было скрыто тьмою.

Одни лишь глаза мерцали живой влагой и светились зеленоватым, тихим, успокоительно-домашним светом, а из полуоткрытого от любопытства и напряжения узенького рта доносило запахом каленого кедрового ореха и еще чем-то горелым, как бы ощутимо и видимо клубящимся, табаком — уразумела она. Сейчас вот он курил в сторонке и, внезапно сорванный с места ее движением, зажимал в кулаке цигарку.

Из носа и рта его еще сочился отработанный, очищенный от никотина слабый дым. Один глаз дяденьки пошевелился, исчез, перестал светиться, и чуть позднее заторможенным сознанием она открыла и почему-то испугалась — глаз ей подмигнул! К запаху больницы, затопившему избушку, он долго не мог привыкнуть.

Когда Эля поправилась настолько, что смогла осознанно все видеть и даже говорить, она с умиленным счастьем просветления произнесла:. Ровно бы все понимая, Розка тоже умильно смотрела на больную, подрыгивала хвостиком, форсисто брошенным на холку, но подойти стеснялась. Аким взял собаку за шкирку, подсунул к топчану. Дотронувшись вздрагивающими пальцами до прохладной, мягкой шерсти Розки, услышав под ладонью острие совсем неострого уха в чуткой шерстке, Эля, вроде бы высвобождаясь из-под чего-то, прошептала со слезами: Розка лизнула ладонь девушки, мягко прилегла возле топчана мордой на вытянутые лапы, преданно глядя на больную.

С тех пор стоило ей только вернуться с улицы, она так вот, на одном и том же месте и ложилась, смотрела неотрывно, задремывала и тут же открывала глаза, заслышав движение на нарах.

Она лизала в лицо Акима, спавшего на полу, дотрагивалась мокрым носом до его уха и шумно чихала — больная проснулась, ей нужна помощь. Натянутость и неловкость нарастали по мере того, как она выздоравливала, лучше соображала и больше видела. Хозяин избушки, обнаружила она, далеко не дяденька, и, самое ужасное, он не просто молодой, он еще и застенчивый. Но температура у нее долго не падала, к вечеру поднималась на два-три деления, еще шатало, кружило ее, и она быстро уставала, даже от разговора.

И чем явственней пробуждалась в ней мысль, тем отчетливей уясняла Эля: И в первый раз ей пришло в голову: Аким сразу это заметил и ловчился угадать, когда и насколько ему надобно уйти из избушки, чего положить на вид, чего прихоронить, что видеть и что не видеть, о чем говорить и чего в разговоре избегать.

И по тому, как он все это делал — старательно, незаметно и оттого часто неловко, не составляло труда понять — он мало знал женщин, подолгу с ними не общался, не жил, а мать, судя по его разговорам и воспоминаниям, он так и не привык считать женщиной, мать есть мать — все тут.

Когда Эля первый раз вышла на улицу, попросив не провожать ее, Аким забубнил: Задохнувшись холодом, снегом, кружащим голову, ощущением неба, живого света, живого мира, зрелищем деревьев, кустов, тропинки к реке, сбега следов на снегу, всего того, что она видела как бы впервые, стояла Эля, держась за стену, и ладонью ощутила гладкость дерева. За избушкой нежданно возникло что-то похожее на загончик: Загончик плотно забросан снегом, в нем было глухо, не дуло.

На улице старался быть подольше, тюкал топором, ширкал пилою. Он распилил лодку и мастерил из носовой ее части возок. Загнув обносы — бортовые доски — лыжинами, Аким прибил их к опиленной долбленке, вставил в заду донце из досок — получилось что-то вроде кошевки. Аким чего-то тянул, принюхивался к тайге, долбил лед на Эндэ, ставил уды. Еще по голу Аким вышарил весь ближний лес, выбрал подчистую бруснику, замочил ее в баночках, хранил на чердаке в корзинах, которые плел долгими ночами, сидя у постели больной; натаскал и наморозил рябины, посушил черемухи, черничного листа.

Эля, наблюдая за его хлопотами, удивлялась — куда столько всего? Они что, тут вековать собираются? Городской житель, она не знала, как много требуется человеку пропитания, если он его сам добывает и запасает на долгую зиму. Тут из магазина или с рынка не возьмешь того сто грамм, этого двести. Охотник и сам-то поражался — откуда у него такая хозяйственность? В Боганиде жил он давно, привык быть перекатиполем: И вот этакий-то ветрогон экономил в избушке каждую кроху, ел птичье мясо почти без хлеба, круто его соля — все меньше пахнет.

Птица боровая с ягод перешла на почку и ольховую шишку и пахла гнильем. Запах этот не оставлял Акима даже ночью, в животе жгло, в разложье груди стояла горечь, которую он старался глушить ягодами и орехом.

Элю раздражала его крестьянская скопидомность, но Аким тер к носу, не обращая внимания на ее капризы, и старался разнообразно питать больную, чтоб скорее набиралась сил,. В ту пору, когда Эндэ стремительно катила вниз шугу, на глазах запаивая речку заберегами, стирая ее кривую полосу с земли, словно росчерк с тетради ученической резинкой, Эля находилась между жизнью и смертью, и запасы делать было недосуг, но как только она маленько поправилась и ее можно стало оставлять в избушке на пару с Розкой — уговорились: Эндэ замерзла лишь на плесах и заплесках, полыньи всюду парили, и, страшась сорваться, погибнуть, Аким добывал удами налимов или закалывал острогой припоздалого, беспутного, нестайного хариуса, который не скатился со всей рыбой вместе в Курейку, застрял в таежной речке, на ямах, дай бог, на всю бы зиму.

Надежда была на ход налима, но едва ли он сюда отрядно пойдет — тесно жирному поселенцу на Эндэ, туго в напористых струях, мало здесь намойных песков для икромета. Налим попадался редко и мелкий. Аким заставлял Элю есть налимью печенку:. Наводи тело, свету не видела, снег слепит, зренье может сясти.

Рыбий жир — перво дело для глаз, налимья макса — голимый рыбий жир…. По напряжению, какое угадывалось в Акиме, по тому, как он жил и долго, обстоятельно собирался в поход, чувствовалось: Но из теплой избушки, из сытого, хоть и скудно сытого жилья опасности и трудности казались Эле не очень страшными. Доберутся и они, бог даст, до становища, до людей, она ужк окрепла почти, не мерзнет, чего и тянуть?

Аким связками носил зайцев, пластал их, запасал мясо Розке, памятуя старинное правило: Две катушки ниток он нашел в кармане рюкзака Герцева, да своих катков было пяток — собирался от скуки в непогодье распустить ниточный сачок, опять же сыскавшийся в мешке покойного, но тот все делал основательно — сколь ни бился Аким, расслабить туго стянутые ячеи не смог, значит, так тому и быть — сачок с собой возьмут, в заторошенной полынье, в отбитом от реки льдом заливчике, в устье теплых ключей, под грядами подденет, глядишь, какую зеворотую рыбину.

Короче и короче делался день, и чем он скорее окорачивался, тем плотнее становился для охотника. Две глупости свалял он, отправляясь на промысел: Отмахнулся и от рации: Промыслять кто за меня будет?

Как и у всякого вымотанного болезнью человека, у нее были слабые нервы. Живая темная волна волос ее набегала на отбеленные, захлестывала, смывала искусственную муть. И внутри человека, угадывал Аким, отмирало и менялось что-то. Стесняясь недоступного ему, сложного мира женщины, который содрогнулся, сломался считай и вот вновь обретал краски, звуки, движения, воспринимал все это внове, Аким решил не тревожить ее расспросами, наоборот, избавлять от худых воспоминаний, отвлекать.

Давно надо было предложить Эле обрезать эти двойного цвета волосы — мыла много уходит, да, может, ей нравится так? Аким отнес козлины подальше — Эля понятия не имела, сколько уходит дров за ночь и сколько их еще понадобится — большие морозы пока еще не грянули.

Потому и уходить нельзя, лед на Эндэ ненадежен, ахнешься в полынью или в чарусу на болотах с попутчицей, наплюхаешься…. Аким потихоньку втягивал ее в дела: Но и это ей большой работой казалось, потому что она настоящей-то работы, по правде сказать, пока еще и знать не знала, и ведать не ведала. Но уж и то хорошо, что иголкой владела, пол подмести и обмахнуть тряпкой могла, похлебку какую-никакую сварить и не пересолить — почему-то всегда они, городские-то, на языки только ловки, еду пересаливают, каша у них пригорает, а то еще и сами обгорят у огня.

Утрами хрустел, сверкал вокруг чарым — осенний наст. Аким старался бегом проверить десяток капканов, разбросанных поблизости, три кулемки за речкой, стрелял пяток-другой белок, для чего стал брать с собою Розку. Долг-должок, хоть какую-то часть его надо отработать, никто не покроет, не спишет долг-то: Эле в избушке тоскливо, жутковато, и чем она становилась здоровее, тем больше угнетало ее одиночество.

И все-таки Эля сорвалась, неожиданно даже для себя. Аким обдирал белок возле печи, бросал тушки за дверь. Розка там их уминала, похрустывая косточками, будто макаронами. Элю замутило, она попросила подать с печки кружку с водой. Аким охотно подал ей навар с травой седьмичником — от жены Парамона Парамоновича он перенял не только восклицание: У каждого лекаря-самоучки есть своя заветная травка, в силу которой он верит особо, такой вот заветной травкой жены знаменитого речника был седьмичник, цветок о семи лепестках, что цветет в июле и считается не только целебным, но и приворотным средством.

Этот самый седьмичник Аким, где бы ни увидел, обязательно срывал, и нынче запас он колдовской травы, экономно ее заваривал, давая больной испить на сон. Не сразу догадавшись, в чем дело, Аким поднял посудину, заскреб с пола разваренные былки седьмичника, жалея добро, растряс их за печкой на железке и, как ни старался сдержаться, с прорвавшейся неприязнью проговорил:.

Пустоглаза, обснята, кишка кишкой, а ее на шею! Он-то ко всему привычный, лесной-тундряной, не женатый, холостой, и, смиряя себя, миролюбиво продолжал: Может такой сезон выпасти — без штанов останесся…. Я одна, одна… так жутко, так жутко! Не ходи, пожалуйста, не ходи, а?.. Привыкла, чтоб все готовое. Однажды долго выправлял соболий след, попал в снежный заряд, скололся с лыжни, заблудился и добрался до избушки еле жив, в брякающей льдом одежде перевалился через порог, грохая обувью, на карачках пополз к печке.

Эля дала ему кипятку, спирту из флакончика, помогала раздеваться, но сил ее не хватало разломить, стянуть с него одежду. Она в голос выла, ломая ногти, дергала с охотника валенки. Она колотила его, трясла, умоляла: До нее дошло наконец: Шарахаясь от печки к нарам — пощупать, жив ли хозяин, Эля напарила ягодного сиропа, суп сварганила из птичины, а когда обессилела, легла рядом, прижалась к охотнику, стараясь согреть его своим слабым теплом.

Не чуя под собой ног, Эля суетилась в прибранной избушке, принесла котелок с печи, поставила солонку, положила по сухарю себе и хозяину. Нужда — наука проста, но верна, любого недотепу, филона наверх овчиной вывернет!

Она слышала эти слова, когда у нее и башка-то не держалась, падала, как у рахитного младенца, а поди ж ты — запомнила! После того случая в тайгу на ночь глядя он не ходил, проверял ловушки, тропил соболя по свету, и сердце его обливалось кровью — густ был соболиный нарыск оттого ли, что давно на Эндэ никто не зверовал, тронула ли бескормица от северной кромки зверье туда, где урожай ореха, где скапливалась белка, птица, мышь и всякая другая кормная живность. Поредел рябчик на Эндэ, осторожней сделалась белка, прибавлялось нарыску, шире кружил соболь, реже становился сбег следов, но чаще встречались места схваток — оседлый соболь отстаивал свои владения, изгонял с них ходового соболя.

Но вот приспела новая неизбежная беда: Припоздав к ловушкам, охотник находил в спущенных капканах лапку или шерстку соболя. Следовало в погодье чаще обходить ловушки, строить кулемы и пасти на песцов, травить волка, росомаху. Почти не спят охотники такой порою, ловят, промышляют, работают — схлынет зверь, минет урожайное время, хоть заспись.

Аким скрипел зубами, ругался, чуть ли не выл, видя, как уплывает от него удача. Торопился приделать домашние делишки — кухонные хлопоты отымали столько времени!

Выскакивал в лес на часок-другой, носился на лыжах невдалеке от стана, топтался вокруг десятка капкашок. Смазанные, новые, добрые капканы висели на вышке, кулемы и слопцы он настораживать перестал — выедает из них зверька и глухаря росомаха, до того обнаглела, к избушке подобралась, поцарапала Розку. За ней, за росомахой-разбойницей, гонялся в погибельную ночь Аким, стрелял, вроде бы ранил, пыху не хватило достать, добить.

Чем дальше в зиму, тем больше тропился песец, значит, снова, как в том году, когда Колька шарашился по Таймыру возле речки Дудыпты — в тундре мор лемминга, голод стронул оттудова зверька. Снег еще неглубок, зима не жмет особо, морозы ухнут позже разом, видать, завернет землю в белый калач, держись тогда.

А пока больше верховая, редкая здесь об эту пору погода, озолотеть можно в такой сезон, но… На вот тебе, расхлебывай Гоги Герцева грехи! Договорились стреляться, так он и тут исхитрился, выбрал месть потяжельше, подбросил свое имущество в зимовье, да еще и с прицепом…. Нет в ней стремления и понятия, что помогать ему, а значит, и себе — работать, работать, работать необходимо для жизни, для существования. Хоть и сдвинулось в человеке кое-что, а все выходило так, что будничное, грязное, нудное кто-то должен делать за нее — человека вроде бы иной, высшей породы, а она бы только рассуждала по поводу сделанного, деля все на две части — это ей нравится, это нет.

Распсиховалась недавно, бросила почти целую тушку рябчика к порогу: Он рябчика у собаки отнял, кинул в берестянку над печкой и, чувствуя в себе тошноту и отвращение к птичьему супу, хлебал его остервенело.

Москва далеко, и магазин, как это у вас там — бери сам, чего хочешь, или универсам, неблизко, а еду трудно сделалось добывать, дальше и того трудней будет. Надо сматываться, и поскорее. Чтобы дойти — сила требуется. Чтобы силы накопить, кушать требуется, чтобы кушать, свалить сохатого требуется, не сохатого, дак оленя, не оленя, дак глухаря, не глухаря, дак куропатку, не куропатку, дак хоть рябчика….

Реденькая курчавая бородка пушилась по заострившемуся лицу Акима, космы волос обвисли на плечи — с такой растительностью да на столичный бульвар — цены бы не было кавалеру! Шампунем Аким мыл голову больной — пены много, в избушке пахло парикмахерской, голова быстро очистилась, волосы перестали сечься, струились живыми потоками — полезная, оказывается, штука, а он думал, забава. Вот ножницы в руки никогда не брала, только в парикмахерской и видела, как карнают людей… Ох-хо-хо-о-о!

А ля-бокс или под горшок? Она и этот разговор о помощи начала как бы между прочим, как бы ему одолжение делая, подмазывалась, исправляя свой каприз. Но Эля дотронулась до головы сурового зверовика, и сердце защемило — волосы тонкие, жидкие, как у ребенка, неокрепшие, и она, ровно бы самой себе, сказала об этом вслух.

Аким пощупал себя за голову, потеребил бородку и, слабовольно переходя на другой тон, смущенно заерзал:. Его суеверье, бормотанье наговоров и заветов, житье по приметам поначалу смешили Элю, потом начали раздражать, но чем они дольше жили в тайге, чем глубже она проникалась смыслом этой будничной, однообразной жизни, тем уважительней относилась ко всему, что делал Аким, смиряла себя, старалась сдерживаться.

Однажды отважилась и по доброй воле отскребла топором прелый по углам и щелям пол, постирала свое, а потом и Акимово белье, побанилась в избушке, наводя щелок для головы. Сжавшись в комок, сносила оморочь, когда Аким обдирал зверьков, хотя по-прежнему мутило, вертело ее при виде крови и розовых тушек с поджатыми коготками. Эля не то чтобы испугалась, а внутренне ослабела, притихла, когда Аким, дождавшись, чтоб она была в здоровом уме и твердой памяти, взялся разбирать имущество Герцева.

Оттого, что охотник долго не притрагивался к чужому рюкзаку и наконец вытряхнул на пол вещи и раскладывал их так, словно итог чему-то подбивал, она утвердилась в мысли: Герцев из тайги не вернется. Аким строго и отстраненно вынул из целлофанового пакета документы, разложил их на столе: Акиму вспомнилась присказка Афимьи Мозглячихи, говоренная не раз по поводу существования касьяшек: Стянув тугой красной резинкой кипу бумаг, Аким дождался, когда Эля успокоится, и не пододвинул, а подтолкнул к ней пальцем тугую пачку документов:.

Я не стану этого делать. Меня уже разок таскали следователи, хватит!.. Вещи покойного, в особенности палатка, топор, нож, острога, пачка сухого спирта, бритва, запасные портянки, были необходимы охотнику и Эле, могли пригодиться и тем, кто набредет на таежное зимовье. Лишь стопка общих тетрадей, сшитых рыбачьей жилкой, ни к чему, бросовая вещь. Если бы я как следует занялся промыслом, мне надо было бы наготовить кубометров двадцать дров — зимой с ними некогда возиться.

Хорошо, если завалил бы сохатого, дак десятка два выставил бы капканов, не повезло бы с сохатым, наладил бы пасти, кулемы, ловил бы рыбу, квасил птицу. Ловушки — хочешь ты не хочешь, здоровый ты или больной — сдохни, но каждые сутки обойди, замело снегом — откопай, наживи.

И пожрать надо хоть разок горячего, оснимать шкурки, высушить, снарядить патроны, избушку угоить, рукавички, то да се починить, да и самому не заослеть, мыться, бельишко стирать, волосье лишнее убрать — накопишь добра, ну и собаку кормить следует, пролубку на речке поддалбливать, без воды чтоб не остаться — снегу не натаешься. Один и подле каши загинешь…. Но отчего же… Отчего охотятся в одиночку?

Вдвоем же удобней, лучше!.. Не уживаются вместе нонешние люди, тундряная блажь на их накатывает. Может, в бога веровали — сдерживало. Да тоже послушаешь, всяко лихо деялось — резались и стрелялись, а то скрадом доводили сами себя. Осатанеют до того, что убить готовы один другого, а нельзя: Тогда оне преследовать друг дружку возьмутся, охоту всякую забросят, не спят, шарахаются от каждого сучка, оно и с ума сойдет который.

А скрадет который которого, поранит, на себе в избушку ташшыт, лечить начинает, богу молиться о спасении, иначе тюрьма. До сего момента она хоть и говорила ему спасибо, однако воспринимала все как само собою разумеющееся, как должное — одна в тайге, больная, беспомощная, так спасай, помогай, посвяти себя, раз ты человек.

А где, собственно, и кем это написано иль указано — спасай, помогай, забудь о себе и делах своих, да и все ли способны помогать-то бескорыстно? Вот они, бумаги, документы! А что за ними, за этими хорошо сохраненными документами, скрыто? Хозяин их и хранитель был напористо-открытый, вроде бы великодушный и в то же время неуловимый, загороженный усмешкой, неприязненно грубый с людьми, он как бы приподнял себя над условностями бытия, напустил на свой лик дымку значительности, и этого достало, чтобы другие не то чтобы мелочью себя почувствовали в сравнении с ним, но почитали в нем силу и емкость души.

Доверилась же вот она ему, сразу, непрекословно. В первый же день, именно в день, не дождавшись ночи, там, в чушанскои мастерской, он заграбастал ее, подмял, словно так и не иначе и должно быть, затем водил ее за собой будто овечку, плел-говорил самодельные умности, а она, простушка-аржанушка, слушала его, внимала.

Парализующая сила исходила от Герцева, даже не сила, а собственная уверенность в ней. Молода, ох молода была Эля и глупа, ох, глупа! И непамятлива, и доверчива: В хвори сгорел, видать, его образ, пепел остался в душе и перед глазами, и в памяти что-то расплывчатое. А может, он и был таким расплывчатым, неоконтуренным. Одно она явственно помнит — его руки.

На них, на этих крепких, все умеющих руках, засучены рукава; сжатые в полугорсть, готовые в любой миг схватить, сгрести, придавить, загорелые, искрящиеся волосом, с толстыми продольными жилами — очень выразительные были руки, оттого и запомнились, должно быть, и.

Много слов, тоже вроде бы что-то значительное скрывающих за собой. Эля попыталась приподняться, заглянуть за скобки слов — за ними оказалась пустота. И попадается золотишко, широко попадается, да все это семечки. Эля с любопытством развязала тряпицу. Золотинки напоминали блестки жира, снятые с топленого молока, уже старого, затемнелого, сохлого, чешуйчато прилипли они к тряпице, не горели, не сияли.

Но, главное, получить кругленькую сумму и навсегда расквитаться за глупость молодости. Послать бы разом из расчета полста рэ алименты до совершеннолетия дочери. Но один умный режиссер меня успокоил, сказав: Топорик, который он подправлял бруском, вязнул в пальцах, пробующих острие, движения затормозились, клубящаяся муть поднималась из отстойников, слепила, перекручивала человека, и, если он не пересилит себя, даст захлестнуть, рубанет, может рубануть — отверделая, давняя злоба спластовалась в залежах души Герцева, а родители, говорил, слабаки и добряки были.

Вот тут и разберись в генах этих самых. Нет уж, лучше не вертеть запал у мины, не баловаться — вдруг да неигрушечная…. После у них всего было навалом — она и капризничала, и плакала, и бросала в сожителя чем попало, лаяла его, но он все сносил, однако близко ее уже не подпускал, от разговоров о личном уклонялся, да к той поре ничто их вместе, кроме единой цели — найти экспедицию, и не удерживало.

Горцев только сбудет ее с рук, тут же перестанет о ней думать, тогда и ей тоже мнилось: Долгими вечерами, сидя против дверцы печурки, глядя в пылкий, от ореховой скорлупы по-особенному жаркий и скоромный огонь, сумерничая при свете лампы-горнушки в прибранной, со всех сторон стиснутой тайгой и темнотою избушке, Эля слушала дневники Герцева, пытаясь что-то понять, пусть припоздало, разобраться, что и почему произошло с нею.

Общие тетради, завернутые в целлофановую пленку, Герцев таскал с собою в кармане, пришитом под спиною к рюкзаку. Судя по охранным предосторожностям, Гога дорожил дневниками. В тетрадях встречались записи геологического порядка, состоящие из специальных терминов, сильно, до неразборчивости сокращенных.

Судя по записям, Герцев с геологией не покончил и вел свои наблюдения, подобно британскому детективу, частным, так сказать, порядком. Зимами расшифровывал заметки, обрабатывал, наносил наблюдения на карту. Но с собой подробных записей у него не было, и карта была помечена системой крестиков, в большинстве своем в устьях речек, кипунов и потоков. Почему, зачем поманили ее дневники Герцева? Но Гога от людей скрывал вещи, мораль же свою всегда держал на виду, хоть она у него и была паче гордости.

Записи и мысли свои он считал столь высокими, что не боялся за них — не уведут, они в другой башке попросту не поместятся. Он не школьник, что стережет и прячет свои тайны под подушкой. Запись, сделанная, видать, еще в отроческие годы, в общем-то, ни о каком еще снобизме не свидетельствовала: Влияние Блаженного Августина на духовное формирование юного мыслителя было непродолжительным — уже первые записи в студенческой тетради рвали глаз: Они старались обходиться печкой, берегли керосин, свечи, жир и горнушку засвечивали, лишь когда упочинивались.

Команда медленно, мучительно погибала от недостатка воздуха, командир подлодки до последнего вдоха вел дневник. А вообще-то люди ведут дневники, когда побеседовать не с кем, замкнутые чаще люди, ну и те, которые знают или думают, что их жизнь и мысли представляют большую ценность…. С ума-то еще вовсе не спятил! Дружок один на прииска старателем подался, а там ни кина, ни охоты, со скуки и строчил стишки да мне в письмах присылал. Больно уж мне один стих поглянулся.

Я найду то письмо…. Аким уклончиво хмыкнул и забренчал о печку поленом, подживляя огонь. По избушке живее запрыгали, высветляя ее до углов, огненные блики. Аким стоял на корточках, смотрел на огонь.

Эля тоже не шевелилась, молчала. Ощущение первобытного покоя, того устойчивого уюта, сладость которого понимают во всей полноте лишь бездомовые скитальцы и люди, много работающие на холоде, объяло зимовье и его обитателей. Полушубок, кинутый на плечи Эле, начал сползать, она его подхватила и без сожаления, почти безразлично сказала скорее себе, чем Акиму:. Побаиваясь, как бы от расстройства Эля не скисла совсем, не стало бы ей хуже, Аким снова перевел беседу в русло поэзии, мол, вот, когда бродит один по тайге, особо весной или осенью, с ним что-то происходит, вроде как он сам с собой или еще с кем-то беседу ведет, и складно-складно так получается.

Белые, как приклеенные, волосы изредились, оплыли вниз, совсем уж на кончиках остались; темная волна живых волос все напористей сжимала их, прореживала. Было тихо, так тихо, что слышна не только скатившаяся с крыши избушки льдинка, подтаявшая от трубы, но и реденько падающие капельки, звук которых действовал усыпляюще, и когда печка притухла и капельки смолкли, они, ни слова не сказав друг другу, легли каждый на свое место.

Аким поворошил под собой лапник и почувствовал закисшую в нем сырость. Растревожилась, видать, и еще раз выругался про себя: Для него сделалось уже привычным ловить ее движение, взгляд, сторожить сон и покой. Когда они встретились, сколько времени прошло с тех пор? Успел же он когда-то из маленького беспомощного ребенка выходить и вырастить взрослую, красивую девушку, такую ему родную, близкую, что и нет никого ему теперь ближе и дороже на земле. Эля угадывала — Аким читает не все из дневников, неинтересное, по его разумению, пропускает, что-то ленится разбирать.

Первый комментарии — мошечные буковки, накорябанные неисправной, плохо подающей мастику ручкой, кинуты были на тетрадные листы, проложенные сухой веткой багульника, под стихотворением такого содержания:. Утонула мама у телка, сорвавшись по весне с подмытого обрыва, и все, кому не лень, пинают несмышленое животное. Эля не без иронии фыркнула и принялась разбирать комментарий: По круглому, мелконькому почерку Эля догадалась, кто это посмел перечить Герцеву и даже отчитывать его.

Еще страница, проложенная молочаем — почти все страницы в тетрадях проложены травками, цветами — память о походах? Одна из разновидностей оригинальничаний, сентиментальности — этой неизлечимой болезни гордецов? Совсем и не к месту, но отчего-то вспомнилось: Между тем два целехоньких, здоровых парня, перешагивая через убитых и увеченных, искали свои чемоданы! Мне сдается, одним из них были вы, мистер! После такой-то мысляги — о ценности молчания, вдруг уличная брань!

Меланхоличная запись сопроводила высказывание Дрека Брайса: Нигде вы наш народ и словечком единым не похвалите?.. В давней, больше других потрепанной тетради, проложенной нехитрыми, в прах обратившимися травками институтского скверика и городских бульваров, обнаружились высказывания любимого героя юности.

Эту тетрадь, словно первый, чистый грех юности, Гога хранил тщательнее других. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки.

Я глупо создан, ничего не забываю, ничего!.. А я все гадала: Любительница чтения — профессия обязывает все, что писано, честь, добралась и до этой святой записи! Сильно истоптал Герцев Людочку, она уже не просто полемизировала, она била по морде: Так тебе и надо, дурища! Так тебе и надо! Куда же от нее спрятаться?

В тайге, в снегах настигла! Было невыносимо стыдно, хотелось скорее что-нибудь делать, отвлечься, забыться, и, сама себя не слыша, Эля все повторяла и повторяла, качаясь из стороны в сторону и держалась ладонями за щеки:. Наконец она опомнилась, забеспокоилась — пора Акиму прийти, набросила одежонку, выскочила на крыльцо избушки. Пустынно, холодно, первозданно-чисто в миру!

Широк он, мир-то, его не залапаешь, не заплюешь, не обкорнаешь так скоро. Эля вернулась в избушку, затопила печку, водрузила котелок, чайник на ее прогнутую хребтовину.

Не сразу, не вдруг отвалило душевное расстройство, но встряска проходила, девушка словно бы возвращалась к себе самой, к нехитрым таежным будням, и помечталось ей слабо: Эля не отставала от моды, собирала лесные диковинки в парках Москвы и на юге, но что те диковинки в сравнении с Акимовыми!

Так и то сказать, в его распоряжении почти вся туруханская тайга. Тревогой смыло все мысли, ее будоражившие, хотелось есть, но она терпела, подшуровывала печку, на которой бормотал котелок с варевом, брызгался носком чайник, прислоненный к трубе. Она уже привыкла и наяву и мыслями быть постоянно с Акимом и, дичая, что ли, обрастая мохом, глохла к прошедшему, отвыкала от людей и — о, себялюбка, себялюбка!

Аким, опять же Аким сделал прополку в ее башке, возвратил Элю на житейский круг. Похохатываешь тут, а отец-мать умом, может, тронулись! Ехала вот к папе, на прогулку, поболтаться в экспедиции, набраться впечатлений, а тут, гляди, какое дело вышло!..

Эле всегда везло если не на оригинальных, то на чудаковатых людей, и в родители ей бог послал человеков презабавнейших. Перейдя на заочное отделение, устроилась работать корректором в газету. Будучи человеком благодарным и бесхарактерным, папа после института помогал доучиться матери, тянул лямку в научном учреждении, чуть было диссертацию под напором мамы не написал, но как-то иссилился, порвал домашние и служебные путы, ушел в поле и притаился в лесах.

Года четыре спустя прислал сбивчивое письмо, которое мама по рассеянности оставила на кухонном столе. Пребывая в любопытном отроческом возрасте, Эля то письмо узрела и прочла. Здесь я чувствую себя полезным человеком. Мама не рвала волос на голове, не жаловалась в парторганизацию. Она к той поре работала старшим редактором в только что образовавшемся издательстве, помещение которому определили меж скобяным магазином и похоронным бюро.

О нем рассказано немного, но главное: Бездумное, варварское отношение к природе вызывает у героя недоумение и протест: Сам не знающий покоя, человек с осатанелым упрямством стремится подчинить, заарканить природу. Да им вся земля место преступления! Астафьев изображает людей самых разных слоев общества: Исключительно привлекателен образ Николая Петровича, брата писателя. Он с малых лет, как только отец был осужден, стал кормильцем большой семьи.

Отличный рыбак и охотник, отзывчив, приветлив, радушен, всем норовит помочь, как бы ни было трудно самому. Мы встречаемся с ним, когда он уже умирает, поверженный и раздавленный непосильным трудом: Песец в ту зиму не пошел, охота сорвалась, пришлось в тайге зазимовать. В этих труднейших условиях и выделился из троих Старшой — умом, пытливостью, опытностью в таежных делах.

Но открыта добру душа Парамона Парамоновича, это он заметил желание одинокого мальчишки попасть на свой пароход и принял отеческое участие в судьбе Акима. Необычная это была артель: Киряга-деревяга был на войне снайпером, награжден медалью. Но пропил ее Киряга однажды в тяжелую минуту и страшно казнил себя за это.

В остальном — прекраснейший человек, рачительный хозяин артельного дела. А образы героев, все вместе взятые, есть поэма о доброте и человечности. Аким не получил образования, не приобрел больших знаний. Это беда многих из военного поколения. А вот трудился он честно и разные профессии приобрел с малых лет, потому что нелегкое выпало на его долю детство.

Аким рано начал понимать мать, случалось, укорял ее за беспечность, но любил и про себя думал о ней с нежностью. Как Аким страдал, когда подъезжал к родной, но уже пустой, безлюдной Боганиде!

Аким думает, обращаясь памятью к прошлому: Большая сцена отъезда из зимовья, когда Аким с трудом поставил Элю на ноги, и невольного возврата — одна из лучших.

В ней Аким сделал нечеловечески тяжелую героическую попытку вырваться из плена зимней тайги и едва не замерз. Герцев не вредил тайге, уважал законы, но пренебрегал тем, что именуется душой. Гога — образованный человек, умеет делать многое, но он погубил в себе хорошие задатки. Он индивидуалист, много хочет взять от жизни, но ничего не хочет отдавать. Он внутренне пуст, циничен. Авторская ирония и сарказм сопровождают Герцева всюду — и в столкновении с Акимом из-за медали Киряги-деревяги, переклепанной Герцевым на блесну, и в сценах с библиотекаршей Людочкой, которой он от скуки душу растоптал, и в истории с Элей, и даже там, где рассказано, как Герцев погиб и каким стал после смерти.

Астафьев показывает закономерность такого страшного конца Гоги, обличает эгоцентризм, индивидуализм, бездушие. Дамка, Грохотало, Командор, Игнатьич — вышли из старинного рыбацкого поселка Чуш или оказались тесно с ним связанными. Командор знающ, потому более агрессивен и опасен. Сложность его образа в том, что временами он задумывается о своей душе, дочь свою Тайку-красавицу любит до самозабвения и готов для нее сделать все. Однако браконьерничал Командор профессионально, так как урвать побольше и всюду, где можно, — смысл его жизни.

Грохотало — бывший бандеровец, когда-то творил черное дело: Портрет человекообразного животного с умствен ной неразвитостью и нравственной пустотой полон сарказма. В приемах изображения Грохотало и Герцева много общего. Как-то не по-человечески дико пережил Грохотало свою неудачу с великолепным осетром, которого у него конфисковали: Игнатьич — фигура символическая, он тот самый царь природы, который в столкновении с царь-рыбой потерпел жесточайшее поражение.

Физические и нравственные страдания — вот возмездие за дерзкую попытку покорить, подчинить или даже уничтожить царь-рыбу, рыбу-мать, несущую в себе миллионы икринок. Человек, признанный царь природы, и царь-рыба связаны у матери-природы единой и нерасторжимой цепью, только пребывают они на разных ее концах. Вопросы экологии становятся предметом философского рассуждения о биологическом и духовном выживании людей.

Отношение к природе выступает в качестве проверки духовной состоятельности личности. Курбатов , разновидность романа, отличающаяся формой повествования JL Якименко , роман Н. Яновский , повесть Н. Отдельные куски, напечатанные в периодике, были обозначены как главы из романа. Но главное, если бы я писал роман, я бы писал по-другому. Единство произведения основывается на системе сквозных мотивов, пронизывающих повествование. Главы первой части тесно взаимосвязаны друг с другой сквозными образами включая и образ героя-повествователя , единым местом действия , чередованием лирического и публицистического начал.

В каждом отдельном случае события при сходных обстоятельствах и ситуации браконьерский лов рыбы развиваются по-разному. Во второй части книги главы скреплены в единое повествование образом Акима. Фрагментарность построения позволяет не последовательно излагать историю жизни Акима, а лишь высвечивать под определенным углом зрения отдельные моменты ее: Однако обе части произведения, контрастируя друг с другом, не изолированы одна от другой и в совокупности составляют единое целое.

Каждая из глав раскрывает особый тип взаимоотношений человека и природы. Их поход чуть не окончился трагически. В этой главе зарождаются мотивы расплаты и спасения. Общение с природой, ощущение своей слитности с нею дает возможность герою-повествователю почувствовать себя счастливым. Трагизм истории Хромого в том, что после всех испытаний, выпавших на его долю, ад покажется раем.

Грохотало являет собой крайнюю степень деградации человека. В этих трех главах мотив расплаты , наметившийся в первой, уходит в подтекст. Коля с напарниками легкомысленно переоценили свои силы и поплатились за это. Через пробуждение в человеке человеческого к нему приходит спасение. Так реализуется в главе мотив спасения. Дамка, Грохотало и Командор — каждый по-своему расплачиваются за избранный образ жизни: В заключительной главе рассказывается о разных видах браконьерства.

Не случайно в отдельном издании автор поменял ее местоположение. Здесь получает углубление натурфилософская концепция В. В ней запечатлен особый мир братства, основу которого составляет коллективный, промысловый, артельный труд. Чуш и Боганида — два центральных, противоположных по своей этической сущности, полюса , два образа-символа , с которыми связан принцип антитезы, присущий в целом художественному мышлению писателя и выполняющий в произведении структурообразующую функцию.

Она не называется по имени, ее назначение — материнство. Мать — дитя природы и связи с нею у нее прочны и нерасторжимы. Нарушается ритм жизни, определенный природой. Эта дисгармония, внесенная в закономерный ход природных процессов, ведет к смерти матери.

Антитеза в изображении столкновения человека с силами природы находит и композиционное решение: Название главы символично в контексте раскрытия темы природы. Туруханская лилия, саранка, воплощает в себе органичность и естественность, присущую лишь явлениям природы. И расположены они симметрично друг другу.

Основные мотивы произведения в предпоследней главе получают свое логическое завершение. Кульминацией в построении сюжета главы является изображение их попытки выбраться из снежного плена. Их путь к спасению, ставший дорогой к людям, заканчивается благополучно. Так воплощается в главе мотив спасения. Марченко , реминисценции из которого содержатся в дневнике Герцева и в его характеристике в произведении. Сравнение Гоги с Печориным служит сатирическим целям, выявляя претенциозность и заемность философии Герцева.

Его случайная смерть в тайге — та расплата, которая неизбежно должна была настичь Гогу. Родственные связи с родителями, собственным ребенком для него не имеют значения. Несостоятелен он и в любви, относясь к женщинам библиотекарше Людочке, Эле потребительски.

В экспозиции и эпилоге открыто звучит голос автора, благодаря чему повествование насыщается лирико-философским звучанием. В экспозиции речь идет о прибытии героя-повествователя в Сибирь. Наличие в произведении В. Астафьева тройной композиционной рамы свидетельствует о том, что он с успехом пользуется традиционным литературным приемом обрамления. Новеллистический тип построения повествования вполне оправдывает себя. Однако она же обязывала автора последовательно выдерживать логику повествования, тщательно продумывать архитектонику и композицию произведения.

И в этом проявляется своеобразие жанрового мышления В. В процессе анализа повествования в рассказах мы касались некоторых моментов этой истории, структурных преобразований текста. Остановимся подробнее на самом процессе создания и доработки произведения уже после его первой публикации. Между тем понимание результатов процесса без изучения самого процесса для историка заранее опорочено: Астафьев принадлежит к числу тех писателей, которые не удовлетворяются единожды написанным и спустя годы вновь возвращаются к своему творению, дорабатывая его.

Некоторые главы поменялись местами. Вот как выглядит построение произведения в журнальном и отдельном изданиях:. Для целостного восприятия произведения плодотворна сама идея разделить его на две части — объединение глав-рассказов в части внутри целого подтверждает мысль о том, что мы имеем дело не со сборником рассказов, не с разрозненными повестями и новеллами, объединенными лишь общностью тематики, заглавием и образом героя-повествователя, а с завершенным художественным явлением.

В основе же этого явления лежит упорядоченная соподчиненность глав, внутренняя композиционная логика. Она носит многоплановый характер и ведется на разных уровнях: Почти каждая страница или фрагмент текста несут на себе печать авторской правки, многоцелевой по своей направленности. Рассмотрим различные аспекты творческой доработки а зачастую — и переработки произведения В. О характере ее доработки можно судить по крупному отрывку, который в журнальном варианте шел сплошным текстом и имел иное построение.

В отдельном издании этот отрывок разделен на три части, а некоторые абзацы поменялись местами. Вот начало каждого из трех разделов, выделенных писателем:. Дальше идет правка первого крупного отрывка первый раздел Астафьев Наиболее существенные изменения содержит первый раздел, посвященный подготовке Акима к уходу из зимовья.

Он делает запасы на зиму, каждое действие Акима, очередность действий, исполнены особого смысла и значения. Дорабатывая текст, автор с максимальной скрупулезностью рисует, с какой тщательностью готовится Аким к походу, передает мельчайшие детали быта зимовщиков, трудности, которые им приходится преодолевать.

Астафьев не только перемещает отдельные абзацы, но и перерабатывает их. Говоря о вкусе птичьего мяса, которое ел Аким, в журнальном варианте автор замечает: В книжном варианте вносится уточнение: В некоторых случаях правка сопровождается включением вставок. Вот один из подобных примеров, взятых из первого раздела:.

В журнальном варианте настоящее время изображаемых событий прерывается прошедшим временем, автор возвращается к эпизоду, который был в прошлом, на что указывают слова: Таким образом, последовательность движения времени, его непрерывность при изображении жизни героев для писателя имеет особое значение. Эпизод с пилой он возвращает из прошлого в настоящее, последовательно развивающееся время героев. Прошедшее же время возникает в повествовании в книжной редакции уже в связи с воспоминанием о болезни Эли.

И тут автор дописывает несколько строчек: Все встает на свои места. Правка облегчает читательское восприятие произведения. Правка журнального варианта способствует более глубокому пониманию и характеров героев, и авторского отношения к ним.

Это касается в первую очередь образа Эли. Уже перемещение того фрагмента текста, о котором идет речь, каким-то образом смягчает его. В журнальном варианте два эпизода, рисующие нервное раздражение Эли, были расположены рядом — один шел за другим первый — Элю раздражает звук пилы, второй — Эля брезгливо вышибает из рук Акима кружку с отваром травы.

В отдельном издании эти эпизоды отделены друг от друга, что свидетельствует о доработке психологического облика Эли и несколько смягчает авторскую оценку героини. Астафьев стремится усилить достоверность изображаемого, что связано с самой сущностью творческого метода писателя, в котором существенную роль играет публицистический способ мироотражения.

Это хорошо заметно, в частности, на той — весьма значительной! Эля хочет разобраться в происшедшем, в пережитом, и тут же — буквально через несколько строк! С целью избежать упрощения характера Эли и одновременно упрощения основного конфликта главы, добиться предельной психологической достоверности, В. Астафьев, композиционно дорабатывая фрагмент текста, воспроизводит события так, как они должны были бы происходить в самой жизни, соответственно логике поведения героев, логике развития их характеров.

В книжном варианте рассказ о дневниках Гоги Герцева начинается с того, что Эля долгими вечерами слушала их в чтении Акима: Дальше характеризуются сами дневники, а затем вполне оправданно звучит вопрос: Признание же Эли в собственных ошибках тут отсутствует.

Все для нее значительно сложнее. Чтобы разобраться в себе, понять хотя бы теперь! Гогу, с которым она так опрометчиво пустилась в неведомый путь, ставший для него последним, ей необходимо было лучше узнать владельца дневников, понять образ мыслей и ту философию, что исповедовал Герцев, выяснить его жизненные цели. И произносится оно Элей уже совсем иначе. Перед нами путь ошибок, которым шла она. Благодаря встрече с Акимом, знакомству с дневниками Герцева, той ситуации на пороге смерти , в которой она оказалась, Эля понимает ложность этого пути, оценивает его с позиций взрослого человека, осознавшего наконец ответственность за свои поступки.

И это зримый результат, итог взросления Эли, ступень на пути к ее духовному прозрению. Добиться максимальной психологической достоверности характеров и обстоятельств. Небольшая вставка внесена после слов о том, что чушанцы все законы воспринимают с хитрецой: Это важный дополнительный штрих в собирательном образе чушанца, характеризующий его социально-психологический облик.

Воссоздавая прошлое этого браконьера, В. Астафьев стремится с максимальной достоверностью рассказать о событиях, имевших место в действительности. Введение дополнительных деталей биографии Грохотало конкретизирует его образ, объясняет, как уроженец Украины оказался на Севере и почему он в отпуск не ездил на родину, по которой тосковал в журнальном варианте это оставалось неясным, как не совсем ясна была мера и степень вины Грохотало.

Новые детали и факты, включаемые в текст произведения, сопровождаются дополнительной его переработкой. Перерабатывается и та часть главы, где рассказывается об окончании этого злополучного для Грохотало и трагического для Командора погибла его дочь дня. Астафьев добавил емкую деталь, которая опять-таки служит конкретизации нравственного облика чушанцев. Это сообщение наполняет рассматриваемый отрывок новым содержанием, углубляет авторскую оценку изображаемого.

В отдельном издании автор, не ограничиваясь констатацией факта, дает ему публицистическую оценку См.: В отдельном издании в измененном виде по сравнению с журнальной публикацией предстал и финал главы. В год массового уничтожения птицы на сибирской реке Сым, о чем повествуется в главе, заготконтора принимала глухарей по три рубля за штуку, потом по рублю, потом вовсе перестала принимать: Птица сопрела на складе.

В отдельном издании автор дает биографию своего героя, уточняя исторические реалии. Для творческого процесса В. Автор несколькими штрихами воссоздает портрет эпизодических персонажей, раскрывает развитие характера. Это небольшое поэтическое произведение о судьбе льва, еще в детстве пострадавшего от пули, выросшего и прожившего всю жизнь в неволе, но тоскующего по свободе.

Оно органично вписывается в контекст не только дневника Герцева, но и всего произведения. Ее герои — Аким и Эля — оказываются в необычной для себя ситуации — они изолированы от всего окружающего мира, их пространство ограничено пределами избушки, а за избушкой начинается та стихия, которая им неподвластна, но от которой они зависимы. Стоит только перестать сопротивляться, перестать бороться за жизнь, как наступит смерть.

Вот та реальность, с которой они сталкиваются ежедневно. В этой ситуации и возникают мысли о ценности человеческой жизни, о ее смысле, воплотившиеся во вставке, включенной в книжный вариант.

Она начинается вопросом, легче ли стало людям от того, что они узнали, что нет бессмертия? Доработке подвергся и финал произведения. По-видимому, автор воспользовался разными переводами Экклесиаста. В отдельном издании отчетливее представлена антитетичность положений Экклесиаста, что вообще присуще образной системе и композиционной структуре произведения Астафьева. Используя систему вставок, В. Астафьев значительно раздвигает пространственно-временные рамки повествования, обогащает и насыщает его дополнительным художественным материалом социально-исторического, психологического и бытового свойства.

Вставка-пояснение уточнение , вставка-описание, вставка-характеристика, вставка-оценка позволяют автору создать широкую панораму действительности, которая в журнальном варианте выглядела более локализованной и эстетически менее многомерной. Астафьев удаляет из произведения слова и словосочетания, не несущие в себе новой или эстетически богатой информации, упрощает синтаксическую структуру предложений, приближая язык произведения к разговорной речи, убирая, в частности, инверсии.

Тенденция к уплотнению повествования проявилась в изъятии отдельных фрагментов текста, чаще всего незначительных по объему. В журнальном варианте в финале главы рассказывается о спасении Игнатьича, на помощь которому пришел его родной брат Командор. В книжном варианте финал главы предстал в усеченном виде.

Я про тебя никому не скажу! Астафьевым кризисная ситуация противостояния человека и природы образ рыбы выступает как ее символ помогает художественно реализовать нравственно-философский смысл притчи.

Писатель настойчиво стремится придать ей обобщающий, символический характер, о чем свидетельствует и доработка главы. В таком виде он более соответствует притчевому характеру главы. Из двух синонимических слов в некоторых случаях автор оставляет одно. Сложные глагольные формы заменяет простыми, удаляет лишние слова, называющие действия героев, в тех случаях, когда из контекста ясно, что герой будет это делать. В книжном варианте автор стремится не использовать вставные конструкции, меняет конструкцию предложения с причастным оборотом, ставя его после определяемого слова.

Примеров такого рода можно привести множество. В языковом строе всего произведения проявляется ориентация на живую разговорную речь. Не случайно критика сразу же обратила внимание на эту особенность астафьевского повествования. В книжном варианте учтены критические замечания о злоупотреблении автора вульгаризмами и диалектизмами.

Некоторые диалектизмы расшифровываются, объясняются охотничьи и рыбацкие термины, арготизмы и вульгаризмы заменяются понятными просторечными словами. Уточняется фонетическая фактура речи Акима и других персонажей. Но и приведенные факты позволяют судить о той неодолимой жажде совершенства, высокой требовательности к себе и безмерной ответственности писателя перед своим читателем, которые служат питательной почвой творчеств В.

Было время, когда туристов и видом не видывали и слыхом не слыхивали. Разве что приедет в кои веки раз какой-нибудь, чтоб потом книгу написать. А еще того раньше, если людям попадался турист, они или тут же забивали его, или требовали за него выкуп на том веском основании, что он, наверно, вражеский шпион. И, как знать, может, только так с ними и надо было обращаться.

Как маленькая тропинка выходит в конце концов к широкой тропе, а то и к дороге, так и человек, с детства таскающийся с ружьем, непременно склонится к мысли — покончить с баловством и заняться настоящей охотой, испытать отраву и сладость промыслового фарта, отметая мудрый завет: Коля, закадычный друг Акима, всеми силами и мерами воздействовал на покрученника, страсти всякие ему рассказывал, на болезнь ссылался, материл его, сулился ружье утопить — все бесполезно.

И тогда Коля, живо помня, что случилось с ихней артелью на Таймыре, взял с Акима слово: У охотников, постоянно занимающихся промыслом в туруханской тайге, были освоенные, обжитые ими районы, и Акиму, как новичку, определили угодье и никем не занятое становище, из глухих глухое, из дальних дальнее, ниже озера Дюпкун, на речке Эндэ — притоке то бурной, порожистой, то болотисто-неподвижной Курейки. До ближнего поселка Усть-Мундуйки, отмеченного на карте якорем, поскольку сюда с весенним завозом заходят пароходы и самоходки, а летом реденькие катера, от зимовья сотня с лишним верст.

По левому берегу Курейки, где-то среди озер, болот и сонно темнеющих гор утерялся поселок Агата, в котором, по слухам, давно нет ни одного жителя. По правому берегу Курейки, за реками Кулюмбе и Горбиачин, где-то возле озера Хантайского, зимой и летом стоит бригада рыбаков, добычу которой таскает в игарский рыбозавод самолетик. Словом, от зимовья Акима хоть влево, хоть вправо кричи — не докричишься, беги — не добежишь.

Хмарная, пространственная тишина лежала вокруг заплесневелой по нижним венцам, скособоченной избушки со сплющенной от толстых снегов трупелой шапкой крыши. Тревожно шевельнулось и съежилось что-то в Акиме, просвистело сквозняком по всему нутру: И не будь чахлолесая, однообразная местность, объятая болотным смрадом, заключена в небесно-чистые горы, от которых веяло сквозной свежестью, мягкой прелью мхов и чем-то необъяснимо манящим, Аким, пожалуй, спасовал бы, и мысль, робко в нем шевельнувшаяся: И приснились ему белые горы.

Будто шел он к ним, шел и никак не мог дойти. Аким вздохнул сладко от неясной тоски, от непонятного умиления, и ему подумалось, что все его давнее томление, мечты о чем-то волнующем, необъяснимом, об иной ли жизни, о любви если не разрешатся там, среди белых гор, то как-то объяснятся; он станет спокойней, не будет криушать по земле, обретет душевную, а может быть, и житейскую пристань. Но он давно привык полагаться на себя, доверять только собственному сердцу и наитию, которые не раз и не два шибко его подводили, и все же ничего иного не оставалось, как советоваться с собой.

Пустив по воле волн душу и тело свое, доверясь внутреннему движению, Аким готов бывал уже ко всему, никому и ничему обыкновенно не удивлялся, воспринимал хоть удачу, хоть беду как само собою разумеющееся, и, может, эта именно невозмутимость, способность во всякий момент делать то, что требуется, идти дальше с готовностью и помогали Акиму сохраниться на белом свете, дожить до тридцати лет это он в охотничьем договоре для солидности написал.

На самом же деле до двадцати семи с небольшим гаком. Хуже ему бывало, когда повороты жизни случались врасплох, когда он не был готов к отражению напастей. Вот тогда один лишь ход, одно спасенье знавал — вино. Ах, уж это вино! Если б не оно, проклятое, где бы сейчас и кем был Аким! Где бы и кем он был, Аким, по правде сказать, представлял неясно, однако не сомневался: И когда ударялся в загул, часто плакал о себе Аким — о том, который мог бы быть, даже вроде бы и есть где-то совсем близко, да этот, враг-то, пропойное-то рыло, к нему не допускает….

Полный деловитости, возбужденный ожиданием всего наилучшего, Аким высадился в устье речки Эндэ, на удобной площадке, накрыл багаж, придавил брезент каменьями, помахал вертолету рукой и пошел на ветхой осиновой долбленке с первым небольшим грузом к становищу — узнать, что там и как, да и путь-дорогу по осенней речке разведать. Поталкиваясь легким шестом, покуривая душистую сигаретку с мундштучком, он обдумывал свое будущее здесь житье.

Зимовье Аким подремонтировал в прошлый прилет, но возни с ним еще много, подопрело зимовье, давно в нем не было промысловика, а вот туристы и бродяжки всякие наведывались: Комары, холод ли не дали приблудным людям разбить стекло в окне: Надо проконопатить, обшить дверь, набить за оконный надбровник моху — вытеребили птицы, мыши — и само окошко оклеить, промазать, пол приподнять — сел на землю; главное же — дров на весь сезон наширкать, запасти накрохи, птицы, рыбы, ближе познакомиться с молодой, только что приобретенной собакой Розкой, которая резво носилась по тайге, облаивала глухарей или рябчиков, проломившись сквозь зарастельник, громко лакала воду, смотрела на приближающуюся лодку, пошевеливала хвостом, загнутым в вопрос: Аким трепал Розку по пушистому загривку, скреб ногтем за чуткими ушами.

Розка, уткнувшись хозяину в колени сырой, чистой мордой, притихнув, глядела снизу вверх с покорной ласковостью. Шибко бьют иногда собак, шибко. И самых добрых и нужных бьют — ездовых и охотничьих. Комнатных шавок бить не за что, они сахар едят, лапу дают, гавкают, и все. В тайге жизнь серьезна, тут лапой не отделаешься, работать надо и знать, когда гавкнуть, а когда и промолчать. В речке Эндэ, выбивая мальков, хлестался ленок, завязав узел на воде, уходили с отмелей таймени, хариус прощупывал плывущие листья и осенний хлам, лениво снимая личинок, пуская осторожно кружки.

Ожиревшая, непуганая рыба от лодки отваливала неторопливо, выстраивалась возле струи, в бой воды, в водовороты не лезла. Скоро покатится хариус в низовья, следом уйдет таймень, ленок, и речка опустеет.

Хорошо бы на ямах чего осталось, хоть мелочь, налим пошел бы на икромет — зимой питанье себе и собаке, и накроха — всем заботам забота. Зимовье темнело продавленной крышей за прибрежным веретьем, в сером оголившемся ольшанике. Сразу за избущкой мшел каменный бычок-плакун, выдавливая из-под себя иль из себя талец, путь которого и жизнь которого на свету была совсем коротенькой.

Редко ставят охотники зимовье в таком сыром, заглушистом месте, но на сезон-два, видать, и рубили избушку, и охотник ленив был: Талец и камень переплело, опутало смородинником с последними на нынешних, маслянисто-темных побегах листьями, прихваченными морозцем; дружной рощицей стояли вдоль тальца медвежьи дудки, уронив тряпье обваренных листьев и топорщась мохнатостью зонтиков; жались к камню кустики аршинного чая-лабазника, соря в желобок тальца круглое, пылящее семя; понизу светились уже слепые нити незабудок и чахоточно цветущей, но сочной мокрицы, которая после того, как опали и завяли зонтичные, получила каплю света, взбодрилась от припоздалого солнца, от первых ли инеев; липучка навязчиво ластилась ко всему.

Когда еще с первым вертолетом прилетал Аким, то нащипал возле тальца берестинку морхлой, недозрелой смородины, хрустел косточками черемухи, лакомился гонобобелью и называл заросли за избушкой садом. В ясные дни глаз доставал подтаежье — ничего хитрого: Поймавшись взглядом за угол зимовья, Аким с удовольствием отметил: Приткнув долбленку к берегу, Аким подтянул ее, выгреб из носа лодки патронташ, дождевик, заглянул в ружье — заряжено ли, и, внутренне взъерошенный, ожидал, как, держа пальцы в мелких карманах драных джинсов, космачом, без шапки, спустится от избушки заросший человек, беспечно поздоровается и выдаст что-нибудь кисло-шутливое насчет того, что приблудились они с дружками, задичали, съели в избушке все, кроме бревен, и стойко ждали, когда явится хозяин зимовья — охотник, накормит, напоит и выведет или укажет им дорогу, спасая их для потомства и будущих великих дел.

Любителей странствовать по диким местам развелось полно, и они не только не трудятся, чтобы поучиться ходить по ним, но даже и расспросить ленятся, что это за оказия такая, тайга-то, пригодна ль она для прогулок? Никто от избушки не спускался. Розка лаяла все растревоженной и звончей. Аким поспешил к зимовью, на ходу отмечая взглядом приметы нашествия: Окурок давний и совсем раскисший, и сигарета докурена до фильтра — бережливый, опытный турист был или весь издержался?

На подпаренном мохом крылечке, вросшем в землю, двумя пестрыми куропатками сидели драные, в пятках смятые кеды подросткового размера. Аким толкнул дверь — она не подалась. Он опустил с плеча ружье, прислонил его к стене, схватил деревянную ручку обеими руками, пнул дверь ногой, навалился плечом. Сыро хлюпнув, она нехотя отворилась. Акима втащило на двери в жилье и там чуть не сшибло едучим, застоявшимся запахом гнили и мочи. Промаргиваясь на мутное, в серых разводах окошко с пятнышками прилипших к стеклу комаров и лесной тли — окно не протирали, некогда было или не догадались, Аким обхватывал глазами избушку: Кучей лежащее на нарах тряпье, сверху придавленное изъеденной мышами оленьей шкурой, зашевелилось, и из-под него заглушенно донеслось:.

Аким бросился к топчану, поднял шкуру, разрыл тряпье, откинул скомканную палатку и в грязнющем спальном мешке обнаружил беспамятного, горячего подростка. Вместо лица у него был костяк, туго обтянутый как бы приклеенной к нему восковой кожей, оскалились зубы, заострился нос, выпятилась кость лба — печать тления тронула человека. Преодолевая отвращение, Аким сдернул с него изопрелые джинсы, вместе с ними паутиной стянулось что-то похожее на женские колготки, и скоро обнаружился фасонно шитый, вяло болтающийся на опавшей груди атласный бюстгальтер.

Опомнился он лишь через несколько дней, когда вышел из избушки на берег Эндэ и увидел в устье тальца на промытом песке и стеклянно мерцающей гальке что-то пышноперое, головастое, по-поросячьи сыто, вроде бы и высокомерно поглядывающее круглыми зоркими глазками. Упятившись в заросли забоки, Аким махом слетал в избушку, схватил ружье и дуплетом опрокинул нежившегося на щекочущей струйке нарядного тайменя.

Громом выстрела так рвануло по речке и по тайге, что вроде дверь распахнулась в мир, и Аким начал слышать все вокруг и ощущать себя. Три дня и три бессонные ночи провел он в полной отключенности от мира, одолевая смерть, спасая человека — женщину иль девчонку — не поймешь, истощала от голода, иссохла от телесного жара и болезни, сделалась что утка-хлопунец, вся жидкая, кожа на ней оширшевелая. Одним горлом, безъязыко она выбулькивала: Хрипело, хрюкало, постанывало под обеими лопатками, под обвисшей, дряблой кожей.

По всему измученному, вытрясенному до костей телу шла испепеляющая работа, не одну, не две, а сразу несколько скрипучих сухостоин качала болезнь в глубине человеческого нутра, туда-сюда катала немазаную телегу.

Не дал Аким ходу таким мыслям, переборол свою расслабленность и растерянность, перетряхнул аптечку, назвал себя вслух молодцом за то, что среди самых ценных грузов захватил ее с первым ходком в долбленке.

Невелика аптечка, да и ту друг Колька навязал, а ценность ее в том, что главные в ней лекарства — против простуды. Обихаживая избушку, Аким нагрел воды и вымыл девушку, девочку ли на забросанном лапником полу.

Облеплял ее горчичниками, натирал спиртом, делал горячие компрессы, отпаивал ягодным сиропом, суетился, бегал весь потный, задохшийся от жары, но отчетливо помнил: Лечить больную следует осторожно, жизнь в ней едва теплится, и себя надо беречь, очень беречь. Первый день в одной рубахе, сопрелый шастал на улицу, засопливел, давай скорее лечиться: Он и Розку не забывал кормить, и сам ел, пусть на ходу, в пробег, но хоть раз в день да горячую пищу. Никогда в жизни Аким еще не берег так сам себя, не заботился о своей персоне, да, признаться, никогда в жизни он так крайне никому и нужен не был, разве что братьям, сестрам да матери.

Но где, когда это было? Прошлое затмилось бродячей жизнью. Больше всего Аким боялся разжариться в тепле, расслабнуть, уснуть.

В голове у него поднялся кровяной шум, в коленях сделалось мягко, поташнивало, как он думал, от табаку; он старался меньше курить, не садиться надолго, а толчись на ногах, занимать себя разнодельем.

Выпотрошив тайменя, Аким присолил его по разрезанному хребту и повесил за хвост на дерево, пусть обвянет, обдуется жирная рыбина. Из кусочка головы и подгрудных плавников тайменя он варил уху, начистив в нее без экономии аж четыре картофелины!

Под договорчик-то аванс взят, пятьсот рубликов!.. А-а, как-нибудь выручится, выкрутится, не впервой в жизни горы ломать, да из-под горы выламываться, главное — человека спасти! Там видно будет, что и как. Но вначале-то, когда сутки катились колесом, так, что спиц не видать, он не успевал ни о чем думать: Где-то там, в России, в Москве, падали нарядные листья, дети из детсадов и влюбленные девочки собирали их в букеты, а здесь, в Приполярье, лишь в заветрии там-сям трепало шубный лист на березах, пусть мелкий, примороженный, но все же освещенный прощальной желтизной, охваченный грустью увядания.

А по заостровкам, возле мокрых лайд, в щелках кипунов лист так и остался недоспелым. Жевано болтался он, не успев окрепнуть, отцвести, увянуть, в холодные утренники жестяно звенел под ветром и взрывался шрапнелью, если из зарослей взлетала птица.

Много еще было неосыпавшейся черемухи на островах и в заветриях на берегу, от морозцев ягода сделалась мягче, слаще. На черемуху и редкую здесь рябину слетались глухари, рябчики. Edinburgh Under the authority of her Majesty,s stationery office г. Издательская обложка, Увеличенный формат. Между хорошей и удовлетворительной сохранностью.

Неопределенный шпамп на обложке. The magazine of the BTA. Читайте описание продавца BS - knigolub , Самара. Langenscheidts Pocket Russian Dictionary: Part I by E. Цветная открытка с двумя марками Scotland г. Цветная карта Лондона с приложениями: Схемы метрополитена, достопримечательностей, торговых центров, музеев, театров. London Geographers карта-раскладушка формат. Купить С почтовыми районами и полным индексом улиц. London und Insel Wight.

Лондон и остров Уайт. На немецком языке Berlin. Берлин Albert Goldschmidt г. Купить 12 издание Состояние: Есть большая карта Лондона в конверте. London und umgebung Лондон и окрестности. A unichrome publication 64 с. Мягкий бумажный переплет, большой формат. Купить Путеводитель по Лондону на немецком языке. Цветное иллюстрированное издание о старинном городе, с картами и описанием достопримечательностей.

London, a picture-book to remember her by Фотоальбом на английском языке Colour Library International г. Надписана, прошла почту, марка негашеная. Следы замятий уголков, небольшое пятнышко. Путеводитль Блэка по Лондону и окрестностям. Твердый переплет, Немного увеличенный формат. Купить В коллективной монографии, написанной сотрудниками и выпускниками кафедры философии религии и религиоведения философского факультета МГУ имени М. Ломоносова, содержатся медиевистические исследования, авторы которых сосредоточивают свое внимание на феномене религиозной идентичности и различных способах ее фиксации, экспликации, артикуляции и трансляции.

Так, в первой главе рассматриваются риторические приемы фильтрации, фиксации и трансляции исторической культурной памяти, отточенные еще в эпоху эллинизма и реципированные интеллектуалами Средневековья.

В третьей главе прослеживается историческая судьба священных языков Библии, призванных способствовать религиозной самоидентификации верующих. История и культура классической Греции в риторических трактатах Дионисия Галикарнасского. Двуликий Янус как прообраз искусства магии. Священные языки в историческом пространстве.

Аспекты идентичности Церкви Англии. Религиозная идентичность в западном эзотеризме. Making It All Right. Modern English Short Stories. Твердый издательский переплет, Уменшенный формат. Купить Сборник знакомит с лучшими образцами творчества английских новеллистов х - х гг.

Для студентов гуманитарных институтов и читающих на английском. Manchester the center of a region. Мягкий переплет, Уменьшенный формат. Купить Издание на мелованной бумаге, текст на 4-х языках, замечательные цветные фотоиллюстрации видов Англии Состояние: With coloured underground map [Карта Лондона.

С цветной картой метро]. With postal districts and complete index to streets. Easy to read [Географы: С почтовыми районами и полным индексом улиц. Мягкая картонная папка-обложка, уменьшенный формат. Купить Эта карта разделена на четверть-мильные квадраты. Год выпуска не указан. Motoring Atlas of Great Britain. Ordnance Survey Temple press г. Купить Автомобильный атлас Великобритании цветной Состояние: Компаративистика в контексте исторической поэтики.

К юбилею Игоря Шайтанова. Читайте описание продавца BS - Колдун , Рязань. Купить Разделы книги охватывают основные сферы научных интересов И. В книге представлены актуальные позиции современной пауки по всем этим вопросам. Каждая из частей книги открывается разделом, в котором анализируется вклад И. Шайтанова в развитие этих отраслей гуманитарного знания. Сборник также включает первые публикации па русском языке материалов, связанных с восприятием шекспировского наследия в России, США, Испании.

Observer, 12 April Мягкий переплет, Энциклоп формат.